Тётечка

Алёна Дорохова

Много женщин знал, многих целовал Витя Валежников, но с семьёй не заладилось. Маялся вялыми романами, набившими на душе оскомину. Не припекало сердце; а даже если начинало трепыхаться пойманным воробьем, то скорее не в клетку посаженным на сытный паёк, а в зубы кошки попавшимся по неосторожности.

Недавно он вырвался из когтей очередной угрозы неминуемой свадьбы, и жил один, по-обыкновенному сухо, пресно. Утром в шатком вагоне несся на работу, вечером, щурясь от усталости, ехал обратно, в домашнее неуютье.

Он как раз вечерне задремал, привалившись лицом к холоду окна электрички, когда увидел темно-синее платье в белый мелкий горох, словно просыпавшийся на шелковистую ткань. В частую точку. Платье промелькнуло меж незнакомых спин. Было оно той синевы, что называют глубокой, пресышенной цветом. Белые копейки раскатились по ней, или конфетти облепили платье после победоносного новогоднего залпа. Женщина, уже немолодая, но гордо-осанистая, стройная не по годам. Волосы неброско крашеные, седину слегка выдают у висков, завиваются моложаво, словно не соглашаются стареть. Юбка вздыхала под прорывающимися из позевывающих дверей вздохов ветра, колыхалась, навевая детские воспоминания.

Небо в детстве было шелковым, стелилось над их поселком, и отцовский скриплый дом казался сердцевиной всего поднебесья, хоть и отшибло его к краю, чуть не к самой реке, где ветер лизал воду, и тревожно шелестела мелколистная сыть.

Отец Прохор Васильевич овдовел еще в неясность неокрепшей детской Витькиной памяти. Мать Витя помнил слабо – размытым светлым пятном, и думал, что так должна выглядеть настоящая любовь. Прохор выжег душу в подветренной строительной работе, а после – в тяготной безработице и кратких просветах случайных приработков. Огорюнившись после смерти жены, стал попивать помаленьку, но в узде себя держал. Хлобыстнув горючей самогонки, белой, словно вода, подбеленная молоком, Прохор не буянил, не разбазаривал оплеух. Чаще усаживался за чахлый кухонный стол - ростом низкий, на ногу хромой, а годами старше Витьки и отца вместе взятых – сцеплял пальцы в крепкий замок, который ни одной отмычкой не взять, долго смотрел в угол, озолоченный остатками икон. То ли молился за их непутевую жизнь, то ли просто тосковал на пьяную, разболтанную душу.

Женщины нет-нет, да приглядывались к Прохору. Только не выдерживали его каленого характера. Трезвым утром старший Валежников был суров, и требовал от себя и мира неуклонного совершенствования.

- Труд из обезьяны человека произвел, - говорил Прохор. – Поэтому всяк трудиться должен, а не лодырничать.

Воспитывал он не ремнем да углом, а работой. Часто затесывалась в витькину голову мысль, что лучше бы уж выпорол.

Прибилась к ним по осени, словно влажный кленовый лист,  Глашка – моложавая девка с соседней улицы. До этого развеяла по скорбному ветру прах былой семьи. Дети ее не проживали от роду и трех дней. А муж скоробился, спился и тоже душу Богу отдал. Глашка была рыхлой, полной. Когда вздыхала в неизбывной грусти, все тело ее тряслось и колыхалось, как стылое желе. Но Глашка оказалась неповоротливой, чересчур болтливой. Она только и умела, что вздыхать на любое слово, будто без этого не могла понять услышанного. Витьке она не нравилась, и он обрадовался ее отъезду, возобновлению их привычной жизни, расчесанной на прямой пробор, ясной и понятной, как белый день.

Обрадовался он, как ушла от них и другая отцова сожительница – Верка, что подселилась к ним в подряхлевший, покривившийся на левое плечо домишко весной, первым припогодьем. Дорога тогда ожила ручьями, что спешили занять свободные рытвины, словно свободные квартиры. Верка заняла Валежниковский дом. Подгребла под себя все хозяйство, словно курица крыльями цыплят. Даже Витька попал в заточение наскоро сколоченного уюта.

- Делай уроки, - теребила набегами мальчишечью вольницу новоявленная, незаконная мачеха.

- Помой руки, - твердила она по-попугаичьи перед каждым обедом.

Витька огрызался, но в зените негодования плелся в терраску, раздраженно погромыхивал алюминиевым рукомойником. И ненавидел себя за эту слабость.

А Витьку как назло изнутри подковыривало набедокурить. Речка – прямо под боком, по-летнему синеет. Млеет от солнечной ласки. Витька улепетнул, пока отца дома не было. Набегу стащил с себя одежду, лишь на секунду остановившись, выпутываясь из штанов. Рухнул в воду, подняв брызги. Барахтался до вечера, пока не продрог.

Верку возмутило пасынково самовольство. Она встретила его с голодной злобой. Хватанула из шкафа прохоров ремень да накинулась на Витьку, точно конокрад, размахивающий над головой лассо. Такую сцену застал вернувшийся Прохор.

- Не смей, - осек он Верку. – Не лезь, где ничего не смыслишь.

- Так он, паршивец, воды не натаскал. Вместо этого на речку умотал.

Обернулся к прижухшему Витьке, готовому к карающему удару.

- Человек работать должен, а не воду плескать, - смурился старший Валежников. – Завтра утром по сорнякам ответственный. Чтобы к вечеру ни одного в огороде не было.

«Лучше бы Верка отпорола», - думал Витька, пока выпалывал жесткие сорняки, из последних сил цепляющиеся за почву, будто вместо корней у них когтистые лапы.  

Ушла Верка после затянувшейся по поводу наказания Витьки ссоры, а вместе с ней ушло тепло. Заветрила осень, заиндевели морозы, рядившееся в мелкие кружева инея на траве и ветках.      

Под стекленелые холода Прохору повезло, подыскалась сносная стройка – городская, далекая и многообещающая. Уезжая на стройку, он натянул колючие рукавицы; обернулся, опоминаясь - обнял сына.

- Ну, Виктор Прохорыч, ты нынче почитай взрослый, - сказал отец, потряхивая мальчонку за плечи.

Витька чувствовал, как колются сквозь одежду отцовы рукавицы и принимал пост одиночества. Колючее, невзгодное чудилось взросление. Вьюжной оказалась зима, фыркающая паром, словно нервная белая лошадь, раздувающая ноздри.

С три недели Прохор пропадал в городе на стройке. А вернулся с женщиной – по-городски отутюженной, холеной, тоненькой. Она неуверенно шла по огородным тропкам в глянцевых, лаковых сапожках. Ветер поигрывал складками ее пальто и темно-синего платья в горох. Пояском узко перехвачена талия.

- Одежонка-то у вас не по нашим местам, - буркнул недружелюбно Витька, расстроившись, что отец притащил с собой городскую фифу – позора теперь с ней не оберешься. – Платьице больно красивое, в тётечку.

Он хотел сказать «в точечку». Решил справиться, но вновь нечаянно выпалил:

- Платье в тётечку.

Женщина улыбнулась. В уголках глаз собрались букеты морщинок. Ее звали Лизой.

Витька закраснелся от своего хромоногого красноречия, и на ее протянутую руку ответил лишь смуро насупленными бровями.

Лиза принесла в жизнь запах духов и сердобольный порядок. На все витькины проказы она лишь глаза щурила, что морщинки вновь распускались. Не прикрикнула ни разу, как ни старался он заслужить оплеуху. Видать, приберегала их на черный день, в который лучше под руку ей не попадаться.

Прохор отчалил на заработки, а Витька остался с Лизой. Она больше не одевала синее платье в белый горох, и он был за это благодарен. Лиза носила нынче пестрый халат, перевязанный сзади пухлым бантом.

«Черт разберет этих баб, - серьезно раздумывал Витька. – Одна ни за что ни про что орет, а другую ничем не проймешь». Однажды даже котенка притащил. А та молока в миску налила. Гладит кошака, мурлычет заботливо.

- Руки мыть не стану, - буркнет бывало Витька, взгромождаясь с ногами на табуретку.

- Не мой. Ешь с грязными, - тепло отвечала Лиза, ставя перед ним багряный борщ.

Витька брал ложку, но на совести скребышало. Он молча мыл руки, со злости колотя по рукомойнику.

Потихоньку жизнь обросла кружевным рукодельным уютом, белошвейным, духмяным, с запахом теплой каши и мяты, которую Лиза сушила в терраске, а после заваривала в чай. Она сама была опрятная, точно прибранная гостиная с вязаными белыми салфетками. Витька стерпелся с ней по неизбежности, хоть и язвил как раньше. Не принимал, как и былых женщин, штурмовавших их с отцом холостую жизнь.

С Прохором зимовалось несладко. Он все чаще выпивал, а трезвел лишь под заработок, когда нужно было ехать в далекий город, в мимоходье улиц, серое пешеходье, просквоженное ветром.

Как забрезжило маревное лето, хоть и не затеплила река, а Прохор уехал на очередную стройку, Витька сбежал с последней в учебном году контрольной купаться.

- Нам теперича придется переписывать одним, - поднывал под ухо Ромка Субботин по прозвищу Субботник.

- Тебе, Субботник, по фамилии положено все время вкалывать, а я отдохнуть хочу от школьной галиматьи, да от новой мачехи, - упрямо шагал к посверкивающей призывно воде Витька. – Уплыть подальше, да и дело с концом.

Субботник опасливо оглядывался на дома, но шел за Витькой. Тот с разбегу ринулся в реку, взбудоражил воду, и она отпрянула сотнями брызг.

- Холодная? – опасливо поинтересовался Субботник.

- Бррр, - выпрыгнул Вытька и вновь бултыхнулся в воду.

Больше никто не купался. Только рыбаки задумались возле удочек.

Мальчишки переплыли реку, долго сидели на травянистом берегу, купая ступни в подбегающей воде. Ежились под майским ветром да высматривали фигуры из облаков.

Когда поплыли обратно, река показалась ознобной, холодней прежней. Субботник беспокоился, поэтому перемахнул на другой берег быстро, на одном дыхании. А Витька залип неподалеку от заветного берега – словно держал его за ногу неведомый водяной. Он барахтался, взбивая вокруг воду, да с места не двигался ни на грамм. Страх холодил, пробирал до костей, и дыхание срывалось, а спасительной земли под ногами не обещалось. Сквозь ужас углядел Витька светлую тоненькую фигурку – Лиза. Она тревожно всматривалась в реку, Субботник семафорил ей, болтая из стороны в сторону худыми веревочными руками.

Лиза врезалась в воду, хлюпала рукавами по поверхности. Выволокла на берег Витьку, что враз пустился в рыдания – то ли от стыда, то ли от счастливого спасения.

Дома он прихлебывал горячий чай с мятой, кутая лицо во вьюшках пара, хлюпал носом. В горле перщило предвестьем болезни.

Лиза не сказала и слова. Ни тебе порицаний, ни выволочек. Молча пощупала Витькин лоб. Рука ее казалась огненной.

- Я не болен, - отшатнулся он, точно и вправду обжегся о ее ладонь. – Я не болею никогда. Пройдет.

Витька действительно с хворями не якшался.

- Зараза к заразе не липнет, - деловито повторял он за отцом и почитал болезнь недостойным мужика уделом.

А тут разкуксился, как девчонка. Лежал укутанный, горячий, в забытьи полусна, и без конца твердил:

- Пройдет. Завтра проснусь с утра, и как огурчик…

Но наступало смутное, молочно-туманное утро, а Витя все ворочался в бреду. Доктор угрюмо всматривался в него, словно в зеркале увидел новую морщину на своем лице. В забытье дремоты Витька видел, как врач что-то накарябал на желтоватом листке. Несколько раз просыпался в кромешной тишине. Его разбудил хлоп входной двери, суета вернувшейся с оглушительно шуршащими пакетами Лизы. Затем горечь лекарства разлилась по горлу.

Лиза сидела возле него. Витька не видел ее, но чувствовал руку, тяжелившую плечо. Через силу приоткрыл глаза – перед ним теплилось размытое пятно, смутно напоминающее человека. «Как мама», - подумалось Витьке, и он расплылся в невзначайной радости. Хорошо ему стало, спокойно, словно все печали, нагоревшие на душе, отерли. «Хорошо все-таки болеть, - думал он, как дурнота сна сошла. – Когда болеешь, то тебя любят да холят».

Он не уставал, поэтому ночами спать не тянуло. И он слышал, как Лиза шаркает боязливо по кухне, вышептывает свои тяготы.

- Даже хорошо, что так. Какая из меня мать получилась бы. Дитё чуть не потонуло… Как же так? Не уследила.

Витькина болезнь обратилась для нее в трагедию. Как Витька не умел болеть, так и она никогда не выхаживала хворых. Вот и учились они – каждый своему.

Одной синеглазой ночью, цветом, как Лизино платье, если с него белый горох стряхнуть хорошенько, Витьке наскучило болеть. Он сполз с душной кровати, босо пошлепал на кухню.

Лиза обреченно сидела за старым деревянным столом и смотрела на грустно-милые иконы, теснившиеся в дальнем углу.

- Лиза, - погладил ее по светлым, вольно вьющимся волосам Витька. – Лиз, я уже не болею. Мне уже хорошо.

Она подняла бессонное лицо, прояснившееся, словно небо после дождя. Но тут же построжела:

- Ты что же босиком, без носков?

Отец вернулся смурной, ощерившийся, ощетиненный.

- Неча его баловать, - полоснул он взглядом прижухшего Витьку.

- Но он же болел. Еще не вылечился до конца, - заступалась Лиза.

– Пусть болезнь отрабатывает. А то тут все бурьяном скоро порастет, - не пронимался Прохор. – Работать скоро пойдет. А то меня провели в этот раз с зарплатой. Обещали – во! А дали…

Он махнул рукой и влил в себя рюмку водки.

Еще несколько месяцев крепилась Лиза, пока неосторожная осень не пролила чай на кроны деревьев.

Она уходила в том же темно-синем платье в белый горох, в каком приехала. Витька не выдержал, разрыдался в голос.

- Папочка, ну нельзя же, чтоб Лиза ушла, - тряс он отца за плечо, словно хотел вытрясти из него хоть каплю тепла.

- Отстань, - пихнул сына Прохор, и Витька кубарем полетел на койку, потонув лицом в подушке.

Появлялись иногда еще женщины в их доме, но все неприбранные, неласковые. И как не прищуривал Витька глаза, не были они похожи на размытый мамин силуэт.

А как вырос да в город перебрался, сам пытался приютиться душой. Но не семейный, видимо, он. Может, по наследству это передается.

И синим послерабочим вечером в электричке, увидев платье в горошек, совсем такое же, как было у Лизы, Витя вспомнил о неприбранном детстве. Он понимал, что глупит, но все же не утерпел. Знал – не уснет, если не спросит.

- Извините, а вы не знали Прохора Валежникова? А Виктора, его сына? Вас не Лизой зовут?

Женщина вначале отпрянула, а после только покачала грустно головой, точно жалко ей стало, что не знает она, о ком ее спрашивают.

Смутившись, Витька выюлил из вагона на первой попавшейся остановке. Ночь стелилась темная, глубокая, как синее платье в точках звезд. И не было проглядки в этом космическом бездонье. Витя шел через ночь и бубнил под нос:

- Платье в горошек. Платье в точечку. Платье в тётечку.